Вода и камень. Вода и хлеб. Спят вверх ногами Борис и Глеб. Такая мятная вода с утра — вкус Богоматери и серебра! Плюс вкус свободы без лишних глаз Как слово Бога — природы глас. Стена и воля. Вода и плоть. А вместо соли — подснежников щепоть! 1970 КАБАНЬЯ ОХОТА Он прёт на тебя, великолепен. Собак по пути зарезав. Лупи! Ну, а ежели не влепишь — нелепо перезаряжать! Он чёрен. И он тебя заметил. Он жмёт по прямой, как глиссера. Уже между вами десять метров. Но кровь твоя чётко-весела. * * * Очнусь – стол как операционный. Кабанья застольная компанийка на восемь персон. И порционный, одетый в хрен и черемшу, как паинька, на блюде – ледяной, саксонской, с морковочкой, как будто с соской, смиренный, голенький лежу. Кабарышни порхают меж подсвечников. Копытца их нежны, как подснежники. Кабабушка тянется к ножу. В углу продавил четыре стула центр тяжести литературы. Лежу. Внизу, элегически рыдая, полны электрической тоски, коты с окровавленными ртами, вжимаясь в скамьи и сапоги, визжат, как точильные круги! (А кот с головою стрекозы, порхая капроновыми усами, висел над столом и, гнусавя, просил кровяной колбасы.) Озяб фаршированный животик. Гарнир умирающий поёт. И чаши торжественные сводят над нами хозяева болот. Собратья печальной литургии, салат, чернобыльник и другие, ваш хор меня возвращает вновь к Природе, оч. хор., и зёрна, как кнопки на фаготе, горят сквозь мочёный помидор. * * * Кругом умирали культуры — садовая, парниковая, Византийская, кукурузные кудряшки Катулла, крашеные яйца редиски (вкрутую), селёдка, нарезанная, как клавиатура перламутрового клавесина, попискивала. Но не сильно. А в голубых листах капусты, как с рокотовских зеркал, в жемчужных париках и бюстах век восемнадцатый витал. Скрипели красотой атласной кочанные её плеча, мечтали умереть от ласки и пугачёвского меча. Прощальною позолотой петергофская нимфа лежала, как шпрота, на чёрством ломтике пьедестала. Вкусно порубать Расина! И, как гастрономическая вершина, дрожал на столе аромат Фета, застывший в кувшинках, как в гофрированных формочках для желе. И умирало колдовство в настойке градусов под сто. * * * Пируйте, восьмёрка виночерпиев. Стол, грубо сколоченный, как плот. Без кворума Тайная Вечеря. И кровь предвкушенная, и плоть. Клыки их вверх дужками закручены. И рыла тупые над столом — как будто в мерцающих уключинах плывёт восьмивёсельный паром. Так вот ты, паромище Харона, и Стикса пустынные воды. Хреново. Хозяева, алаверды! * * * Я пью за страшенную свободу отплыть, усмехнувшись, в никогда. Мишени несбывшейся охоты, рванём за усопшего стрелка! Чудовище по имени Надежда, я гнал за тобой, как следопыт. Все пули уходили, не задевши. Отходную! Следует допить. За пустоту по имени Искусство. Но пью за отметины дробин. Закусывай! Не мсти, что по звуку не добил. А ты кто? Я тебя, дитя, не знаю. Ты обозналась. Ты вина чужая! Молчит она. Она не ест, не пьёт. Лишь на губах поблёскивает лёд. А это кто? Ты ж меня любила! Я пью, чтоб в Тебе хватило силы взять ножик в чудовищных гостях. Простят убийство — промах не простят. Пью кубок свой преступный, как агрессор и вор, который, провоцируя окрестности, производил естественный отбор! Зверюги прощенье ощутили, разлукою и хвоей задышав. И слёзы скакали по щетине, и пили на брудершафт. * * * Очнулся я, видимо, в бессмертье. Мы с ношей тащились по бугру. Привязанный ногами к длинной жерди, отдав кишки жестяному ведру, качался мой хозяин на пиру. И по дороге, где мы проходили, кровь свёртывалась в шарики из пыли.
|