Кто выйдет поутру? Кто спелый плод подметит! Как тесно яблоки висят! Как бы сквозь них, блаженно солнце светит, стекая в сад. И, сонный, сладостный, в аллеях лепет слышен: то словно каплет на песок тяжелых груш, пурпурных поздних вишен пахучий сок. На выгнутых стволах цветные тени тают, на листьях солнечный отлив… Деревья спят, и осы не слетают с лиловых слив. Кто выйдет ввечеру? Кто плод поднимет спелый? Кто вертограда господин? В тени аллей, один, лилейно-белый, живет павлин. 1922 * * * * * * Придавлен душною дремотой, я задыхался в черном сне. Как птица, вздрагивало что-то непостижимое во мне. И возжелал я в буйном блеске свободно взмыть, — и в сердце был тяжелый шорох, угол резкий каких-то исполинских крыл. И жизнь мучительно и чудно вся напряглась и не могла освободить их трепет трудный — крутые распахнуть крыла. Как будто каменная сила — неизмеримая ладонь — с холодным хрустом придавила их тяжкий шелковый огонь. Ах, если б звучно их раскинуть, исконный камень превозмочь, громаду черную содвинуть, прорвать глухонемую ночь, — с каким бы громом я воспрянул, огромен, светел и могуч! Какой бы гром в ответ мне грянул из глубины багряных туч! * * * * * * Есть в одиночестве свобода, и сладость — в вымыслах благих. Звезду, снежинку, каплю меда я заключаю в стих. И, еженочно умирая, я рад воскреснуть в должный час, и новый день — росинка рая, а прошлый день — алмаз. Из блеска в тень и в блеск из тени с лазурных скал ручьи текли, в бреду извилистых растений овраги вешние цвели. И в утро мира это было: дикарь, еще полунемой, с душой прозревшей, но бескрылой, косматый, легкий и прямой, — заметил, взмахивая луком, при взлете горного орла, с каким густым и сладким звуком освобождается стрела. Забыв и шелесты оленьи, и тигра бархат огневой, — он шел, в блаженном удивленье играя звучной тетивой. Ее притягивал он резко и с восклицаньем отпускал. Из тени в блеск и в тень из блеска ручьи текли с лазурных скал. Янтарной жилы звон упругий напоминал его душе призывный смех чужой подруги в чужом далеком шалаше. * * * * * * Я на море гляжу из мраморного храма: в просветах меж колонн, так сочно, так упрямо бьет в очи этот блеск, до боли голубой. Там благовония, там — Лоны, там — прибой, а тут, на вышине, — одна молитва линий стремительно простых; там словно шелк павлиний, тут целомудренность бессмертной белизны. О, муза, будь строга! Из храма, с вышины, — гляжу на вырезы лазури беспокойной, — и вот восходит стих, мой стих нагой и стройный, и наполняется прохладой и огнем, и возвышается, как мраморный, и в нем сквозят моей души тревоги и отрады, как жаркая лазурь в просветах колоннады. * * * * * * Туман ночного сна, налет истомы пыльной смываю мягко-золотой, тяжелой губкою, набухшей пеной мыльной благоуханной и густой. Голубоватая, в купальне млечно-белой, вода струит чуть зримый пар, и благодарное я погружаю тело в ее глухой и нежный жар. А после, насладясь той лаской шелковистой, люблю я влагой ледяной лопатки окатить… Мгновенье — и пушистой я обвиваюсь простыней. Чуть кожа высохла, — прохлада легкой ткани спадает на плечи, шурша… Для песен, для борьбы, для сказочных исканий готовы тело и душа. Так мелочь каждую — мы, дети и поэты, умеем в чудо превратить, в обычном райские угадывать приметы и что ни тронем, — расцветить… * * * * * * На черный бархат лист кленовый я, как святыню, положил: лист золотой с пыльцой пунцовой между лиловых тонких жил. И с ним же рядом, неизбежно, старинный стих — его двойник, простой, и радужный, и нежный, в душевном сумраке возник; и все нежнее, все смиренней он лепетал, полутаясь, но слушал только лист осенний, на черном бархате светясь… * * * * * * Нас мало — юных, окрыленных, не задохнувшихся в пыли, еще простых, еще влюбленных в улыбку детскую земли. Мы только шорох в старых парках, мы только птицы, мы живем в очарованьи пятен ярких, в чередованьи звуковом. Мы только мутный цвет миндальный, мы только первопутный снег, оттенок тонкий, отзвук дальний, — но мы пришли в зловещий век. Навис он, грубый и огромный, но что нам гром его тревог? Мы целомудренно бездомны, и с нами звезды, ветер, Бог. * * * * * * На годовщину смерти Достоевского Садом шел Христос с учениками… Меж кустов, на солнечном песке, вытканном павлиньими глазками, песий труп лежал невдалеке. И резцы белели из-под черной складки, и зловонным торжеством смерти заглушен был ладан сладкий теплых миртов, млеющих кругом. Труп гниющий, трескаясь, раздулся, полный склизких, слипшихся червей… Иоанн, как дева, отвернулся, сгорбленный поморщился Матфей… Говорил апостолу апостол: "Злой был пес, и смерть его нага, мерзостна…" Христос же молвил просто: "Зубы у него — как жемчуга…" * * *
|