(Юноша 30-х годов XIX столетия) <Отрывки из поэмы> Вера есть величайший акт человеческой свободы. В. Жуковский Мертвые суть невидимые, но не отсутствующие. Отдадим справедливость смерти. Виктор Гюго I Те образы, черты которых были Так живы, так знакомы не одним Моим глазам, и навсегда могилой Заслонены и даже как бы смыты Потоком лет - не призраки ли?.. Но они как бы вернулись и - зовут... Или, безмолвствуя, мне указуют На прошлое. И в этом прошлом я Кажусь им тенью, мертвой для живых Живой для них, - по существу такой же, Как и они. И вижу я себя С другим лицом, в кругу других, когда-то Мне близких лиц... И вот одно из них, Которых тень иль дух неуловимый, Никем не ведомый, никем не зримый, В моей душе иль в памяти моей Приемлет вновь и цвет и очертанья И голос - это милое лицо Ровесника и друга школьных лет, Поэта-мистика, который мне вверял Наивные мечты свои. Увы! В тридцатые года романтик юный Сгорел от них, и на моих глазах Угас навеки... Звали мы его Вадимом, а фамилия его Была Кирилин. Будь он жив, - быть может, Он так же бы боролся и с нуждой, И с неотвязной музой. Но его чело Не знает терний, и он спит глубоко В сырой могиле, и могилы этой, Когда-то дорогой и орошенной Слезами и увенчанной цветами Из городских садов, теперь никто бы И не нашел... Не долговечно наше Посмертное жилище, как и все На свете. Но каким воскрес он В моих воспоминаньях, как любимый Товарищ, пусть таким и выплывает На этот лист бумаги, для того, Чтоб перейти в печать или в камин Что иногда почти одно и то же... .... ........ IV В летний день, бывало, По воскресеньям, уходил он в рощу, Что примыкала к городскому валу, И где паслись коровы. Звук свирели Пастушеской и ржанье кобылицы Стреноженной, и перекатный шум Колеблемых дыханьем ветра листьев, Как музыка, ласкали слух его; И вдоль ручья он уходил далеко От города; и как рыбак, который, Закинув удочку, ждет целые часы Улова, чтоб не даром голодая, Прийти в свою семью с лещом иль щукой, Так, походя, весь день, он ждал чего-то Необычайного: прислушивался к ветру, Приглядывался к искрам солнца в струйках Чешуйчатых, ласкающих камыш; Или под тень развесистой ракиты Ложился на песок, и напряженно, Как бы подглядывая чей-то вечно Теряющийся шаг, глядел он На все далекое и близкое, как будто Боялся проглядеть или проспать Неведомое им в природе чудо Или виденье... Сам не понимал он, Что иногда таилось у него В душе болезненной, готовой верить И в красоту, и в бога, и в природу, И в демона. V В двенадцати верстах От города был монастырь. На берегу Оки стоял он, заслонившись рощей Березовой от столбовой дороги. И летом он ходил туда - молиться. Но что мудреного, что наш мечтатель Любил крутой, высокий берег - вид На луговую сторону реки, Возобновленный, бедный монастырь И те развалины, где находился Великокняжеский когда-то терем. Там, по преданью, жил когда-то Или гостил великий князь Рязанский (Олег, колеблющийся современник Побоища на Куликовом поле). Невзрачен был вид этих теремов Или развалины: то был не замок, И не дворец, а просто дом кирпичный, Без потолка, с обрушенным карнизом И маленькими окнами. (Без окон, С подвальным входом, нижний был этаж). Обломками старинных изразцов И кирпичей засыпанные сени Высокою крапивой заросли, Тогда как на стенах, вверху, ютились Березки и кудрявились кусты... VI Все проходили равнодушно мимо Кирпичных стен неживописной этой Развалины; один Вадим Кирилин Любил там по часам стоять и слушать, Как наверху весенний ветерок, Порхая, шелестел листвой березок, И как там пели птички... Это все Невольно говорило сердцу и уму, Что жизнь и знать не хочет ни о том, Что было, ни о том, что будет. Всю Природу удовлетворяет миг Насущного... Но мы не таковы! Без прошлого и будущего мы Не можем жить, принадлежа всецело Обоим, как растительная жизнь Принадлежит корням, цветочной пыли И завязи плодов. Между грядущим И прошлым мы - таинственная точка, Лучистая, которая нам светит Или назад, или вперед... Кирилин Любил, оглядываясь, рисовать И нашу быль, и наши небылицы: Немудрено, что стоя перед этой Красноречиво-бедной стариной, С ее нерадостно прожитым веком, Мечтал он и, мечтая, домечтался До лихорадочного бреда. Вот как сам Описывал он мне свой странный бред, Наверное прикрашенный его Живой фантазией: VII "Всю ночь согреться Не мог я; но, ты знаешь, я люблю Простудою лечиться от простуды, Прогулкой от бессонницы; и вот, Не торопясь, дошел я до того Монастыря, где схоронен отец мой И где когда-нибудь меня зароют, И там застал я позднюю обедню, Заупокойную; но я заметил У клироса Метелкина Захара, А где Захар Кузьмич, там не могу я Молиться - сам не знаю почему... Быть может, оттого, что осуждаю, А если осуждаю, то грешу, И этот грех мешает мне молиться. В приделе гроб стоял, и так сквозило Тлетворной сыростью, что вышел я На воздух, - голова кружилась, сердце В виски стучало. Утро было тихо, Тепло и пасмурно... Я был не в духе И тосковал, и даже без причины Готов был плакать... Незаметно, ежась, Я подошел к обломкам, - сам обломок Великого чего-то, может быть, И беспредельного чего-то, - но чего? Не ведаю... И вот невольно стал я Глядеть в окно глухой, кирпичной Развалины, и вдруг передо мной Возник далекий век... В туманном И пыльном полусумраке, в окне Я увидал тесовую кровать Под пестрым пологом; а там, за нею В углу на гвоздике, ручник с каймою Из деревенских кружев. - Протираю Глаза и вижу: как во сне: к окошку Подходит девушка и, пригорюнясь, Одной рукой поддерживает локоть Другой руки; камчатный сарафан Еще не доверху застегнут; видно, Не рано встала, подошла к окошку, Задумалась и молча смотрит вдаль. "Уж не княжна ли?.. - думаю. У ней На голове жемчужная повязка И с длинными подвесками сережки Из серебра и бирюзы... Вздохнув, Она меня заметила - и брови Слегка приподнялись, и потемнели Большие, влажно серые глаза; И как-то странно: розовые пятна На молодом лице ей не мешали Казаться страшно бледной.
|