То не ворон махнет крылом, до беды охоч, то цыганская дочь помянет лихую ночь и, плечом поведя, как лед опрокинув с круч, от тяжелых ворот для нас приготовит ключ. Мы дождемся попутных дрог на любом ветру и себя умыкнем к себе, чтоб вернуть к утру, - по репьям, по сухим корням, заметая след, удерем под совиный всхлип и возничий бред. Мы волкам проорем привет и спугнем лису, мы в нетопленный гулкий сруб забредем в лесу, и, прищурясь слегка от пыли, попавшей в нос, расчихаемся до горячих смешливых слез. Мы на яркий заморский плод поглядим, дрожа, и с ладоней оближем сок, не сыскав ножа, и, занозистый стол твоим застелив платком, из бутылки себя огромным взбодрим глотком. Мы зажарим большого зайца, запачкав пол, и, на пальцы подув, свечу водрузим на стол, и неярким лучом звезда, обойдя сукно, как печальный воловий глаз, заглянет в окно. Отраженья свои в стекле мы прогоним прочь, а потом остановит взгляд и растянет ночь не дающий сгореть свече раскаленный прут, или впадина на плече, из которой пьют...
На рассвете мы будем, верно, чуть-чуть пьяны и пойдем под началом каждый своей луны, для которой едва ли вольно заказан цвет, и узнавшие нас тайком перехватят след. Нам в низине дурных теней перекроют путь, из больших пистолетов мне продырявят грудь, проходящий монах меня поцелует в лоб, и руками всплеснет судья - негодяй и сноб. Ты вернешься в привычный мир придорожных луж, где - ребенок, большая стирка, какой-то муж, и тогда, затмевая дни, подбредет тоска, хрипловатая, как дыханье вокруг соска. 1990